Роман Литван. Рассказы

ВИКТОР ЯКУТА

Я встретил его на маленьком пароходе, который курсирует на линии Алексин—Серпухов, в начале июля пятьдесят третьего года.

Когда пароход причалил, между палубой и пристанью образовалась глубокая, черная пропасть. Внизу хлюпала и ударяла вода. Я перешагнул через эту пропасть и, подумав недолго, прошел на малонаселенную корму, где рубка загородила меня от встречного ветра; достал папиросы, закурил.

Было раннее утро, солнце стояло еще невысоко, и от реки тянуло сырой прохладой.

Рядом со мной сидела женщина с дочерью. По всему было видно, они впервые проснулись так рано. Где им, встававшим обычно после девяти, было знать, что утром далеко не жарко? Девушка зябко ежилась, укутывая себя в мужской, брезентовый плащ — единственную теплую одежду, которая имелась у них. Это были, как и я, «отъезжающие» из дома отдыха, люди, однако, мне не знакомые.

За ними сидел мужчина в высоких резиновых сапогах. Под лавкой был виден рюкзак, возле ног лежали рыболовные снасти.

С другой стороны, у противоположного борта, вполголоса разговаривала парочка. Он вел себя рыцарем, отдал ей пиджак, сам остался в клетчатой ковбойке, да еще обнимал ее за плечи, защищая от холода. Она положила голову ему на грудь, тихо поглаживала своей рукой другую его руку. Они сидели здесь уже до меня.

Вот и все. Больше никого не было на корме. И на передней палубе, кажется, тоже. Видимо, остальные пассажиры дремали внизу, в теплой каюте.

Мне захотелось посмотреть, нет ли кого знакомого на пароходе. Я, разумеется, понимал, что сейчас на этом пароходе не может оказаться ни один мой знакомый. Бессмысленно было рассчитывать на подобное совпадение. Но меня потянуло посмотреть, вопреки здравому смыслу. В дороге всегда хочется кого-нибудь встретить.

Я поставил свой чемодан на лавку, чтобы было видно, что место занято. Обошел рубку справа и спереди. И, когда поворачивал обратно (хотел спуститься в нижнюю каюту), увидел у борта человека, которого раньше рубка скрывала от меня. Это был Виктор Якута. Он стоял, пригнувшись к перилам, поставив одну ногу на высокий выступ борта, упираясь локтем в согнутое колено, а подбородком в руку, и как мне показалось, уныло смотрел на убегающую назад воду.

Нельзя сказать, чтобы я очень обрадовался встрече. Но это было лучше, чем ничего.

И я подошел к нему, прокричав еще издали с предельной бодростью:

— Ого, Витька!.. Здорóво!..

Он посмотрел на меня отсутствующим взглядом. Лениво протянул руку и сразу убрал ее.

— Здравствуй, — ответил он. Его губы с трудом разомкнулись. И сжались. Он принял прежнюю свою позу. Человек, засадивший себя в раковину. Он хотел отстраниться от меня, хотел, чтобы меня здесь не было. И если бы я стал стучаться к нему, настаивать, он бы спрятался еще глубже.

И я вспомнил, как я впервые увидел его. Я не знаю точно, в каком это было классе, в шестом или в седьмом. Но, как бы там ни было, это было первого сентября, в первый день учебного года.

В классе стоял неумолчный гам. По партам носились маленькие, лысые головы. Быстрые, злые, колючие. Разговоры и крики, плач и смех — все перемешалось в едином, мощном гуле.

Дюк читал книгу. Петух дергал его сзади, через парту, за ухо. Дюк отмахивался, не глядя, и попадал рукой в протянутое перо. Отдергивал руку, медленно поднимал голову, с трудом отрываясь от фантастических видений, и внезапно срывался с места. Петух улепетывал, перескакивая через скамейки, швыряя в Дюка учебники, и тетради, и другие предметы, попадающие под руку. Погоня, борьба. Враг настигнут. В это время шкодливый Фоня подобрался к книге, которая лежала без присмотра, с вдохновенным видом схватил ее и запустил по классу.

Книга летала из одного угла в другой, теряя ветхие листки. Дюк бросил Петуха и понесся за ней, как угорелый, задирая голову и ругаясь.

Дело в таких случаях заканчивалось либо звонком, либо дракой, либо выбитым стеклом.

Сова забавлялся чернильными пузырями, которые он выпускал через самодельную бумажную трубочку. Пузырь надувался, лопался и тяжело хлюпал, оставляя на полу яркое фиолетовое пятно.

А в переднем углу, возле мусорного ящика, несколько ребят играли в чеканочку, самую распространенную того времени игру. Гарри работал. Круглый и Максим смотрели.

— Сорок один, сорок два, — считал я.

— Скоро догонит тебя, — усмехнулся Максим.

— А ты чего радуешься? Сорок пять, сорок шесть... Рыжая голова просунулась в дверь и, перекрывая все голоса, отчаянно завопила:

— Полу-ундра!.. Бацилла идет!..

Гарри поймал чеканку и быстро спрятал ее в карман. Сова передвинулся на другой край парты. Дюк, ничего не замечая, под душераздирающую ругань выворачивал руку Силину.

Вошла Татьяна Романовна, наша классная руководительница. Впереди себя она пропустила мальчика, который смущенно обвел нас глазами и, застыдившись наших любопытных глаз, уставился в окно.

— Это ваш новый ученик, — сказала Татьяна Романовна.— Сядь на это место, — показала она мальчику на парту в первом ряду. — Вот так. — И вышла, погрозив Дюку пальцем.

— Ну что, снова начнешь? — спросил Максим у Гарри.

— К черту! Разве теперь получится? — Гарри зло посмотрел на нового мальчика. — Замах пропал.

— Значит, проиграл?

— Проигра-ал? Дальше буду стучать. У меня ведь не упала. Я сам взял.

— А вдруг бы она как раз упала? А ты взял и не видно?.. Проиграл, в общем. Или начинай снова, — заключил Максим.

— Помеха была. Помеха!.. Я-то почему должен виноватым быть?..

— А кто? Я?

— Или, может быть, я? — напер сбоку Круглый.

— Да бросьте вы!.. — возмутился Гарри. — Разве я виноват? Помеха была!.. Я ведь сам взял.

— Ладно, к черту! — неожиданно успокоился Максим. — Все равно сейчас звонок. Пойдем.

И мы подошли к застенчивому мальчику. Возле него уже стояли ребята, начинали заводить знакомство.

— А послушай, — сказал Максим, притворяясь глупым.— А как тебя зовут? — Он преданно смотрел на мальчика и приглаживал челку у себя на лбу.

— Витя, — ответил мальчик.

— Витя, — нежно повторил Максим. — А послушай. А как твоя фамилия?

— Якута моя фамилия, — начиная нервничать, произнес мальчик.

— Из Якутии. Якут, — подхватил Фоня и радостно загоготал.

— Подожди! — оборвал его Максим. — Только бы похо-хохо... Тьфу ты, черт! Только бы похохотать тебе. Пустомеля ты и тюфяк!

— Хороший человек Витя, — поддержал я Максима, поняв его замысел. — Зачем человека обижать? Ни к чему это.

— Ни к чему это, — повторил Максим. — Витя это. Свой парень. Якута его фамилия, — объяснял он ребятам. И нечаянно навалился корпусом на Якуту. Сделал вид, что отталкивает всех, сдерживает натиск, закричал: — Ну, куда лезете? Чего не видали? Говорят же вам, Якута это, парень хороший. Якута, — любовно повторил он. И опять свалился на Виктора.

Ребята посмеивались. Теснее смыкалось кольцо. Уже и всерьез нажимали сзади на Максима. А он играл и на публику, и для собственного удовольствия. Веселился на все сто. Гарри и я помогали ему.

Сейчас, когда мы соберемся вместе и вспомним иногда, что мы вытворяли в школьные годы над товарищами и учителями нашими, нам становится горько и обидно.

В памяти встает преподаватель химии. Он прятался за пробирками от наших резинок. Добрый и хороший, но слишком мягкий был человек для таких, как мы. У него не было ни одной светлой и спокойной минуты, мы отняли у него все.

Или вспоминается молодая женщина, преподаватель логики. На ее уроках парты двигались сами собой и выезжали в коридор. Поработав с нами один только год, она отправилась в больницу.

Злые мы были.

— Ох, и мерзавцы мы были в детстве, — скажет кто-нибудь мимоходом, усмехаясь смущенно. И все тоже усмехнутся, задумчиво протянут нечто вроде: «Да-а...» или «Ох-хо-хо...»

И тут же спешат перевести разговор на другое. Прошлое не вернешь, не исправишь теперь...

Толпа вокруг Якуты уплотнялась. Круглый завыл истошным голосом.

— Ах, мамочки, убили! — передразнил Рыжий испуганную женщину.

— А-а!..

Один лишь Дюк сидел за партой и, подняв голову от книги, смотрел, словно посторонний зритель. Нижняя губа его оттопырилась, глаза сузились, в них загорелся презрительный огонек. Он повторял в особенно острые моменты:

— Вот дураки!.. Вот бараны!..

И среди этого столпотворения появилась Елена Васильевна, преподаватель литературы.

— Что т-такое! — сказала она, встав у доски.

Толпа рассосалась мгновенно. Тишина наступила сразу, будто выключили радиоприемник. Редкие осколки смеха и впечатлений умирали без предупреждения. Ребята спешили занять свои места, сутулясь, стараясь казаться меньше ростом. Елена Васильевна была единственным преподавателем, у которого никто не смел без спросу выйти или войти в класс.

— Вы не слышали звонка, — сказала она мужским голосом. — Который прозвенел уже две минуты тому назад. — Она посмотрела на задние парты, и головы под ее взглядом поникли. — В наказание вы будете. Весь сегодняшний урок. Сидеть. Не вынимая. Рук своих. Из-за спины. Максимов!!

Случайная жертва быстро спрятала руки. Тридцать пар рук как ветром сдуло с парт.

Елена Васильевна прошагала к Якуте, остановилась перед ним.

— Что здесь произошло?

Новичок успел уже привести себя в порядок. «Вот сейчас разноется», — подумал я.

— Нет, ничего, — вяло ответил он.

Он подозрительно покосился на класс и после этого перевел глаза на Елену Васильевну, словно молил ее о помощи, о защите. Елена Васильевна отвернулась и, уходя к столу, сказала Якуте, не глядя в его сторону:

— Спрячь руки за спину. Как все.

Потом она раскрыла журнал и вписала туда фамилию новичка.

В последующие дни Якуту оставили в покое. Привыкли к нему и перестали замечать. Он был из тех школьников, на которых мало обращают внимания. Тихий, в меру прилежный. Он сторонился нас и ни с кем в классе не сошелся близко. Я помню его одиноко бредущим по коридору, он опустил голову и крепко задумался. Он как будто все чего-то искал, чем-то был неудовлетворен. Кажется, с Совой и с Рыжим он ходил вместе из школы, им всем было по дороге. Но и они мало знали о нем.

Из совместной учебы с Якутой мне запомнился лишь один случай. Якута проявил себя, пожалуй, героем тогда. Однако, этому хлюпику было отведено определенное место в моей голове, и я не думал что-либо менять. Да и весь случай в нашем представлении выглядел тогда скорее комическим, чем геройским.

В седьмом классе все мы по какой-то необъяснимой причине возненавидели Силина. Подобные массовые заболевания не были редкостью у нас. Силину нигде не давали прохода, во всем принижали его. После уроков он не мог выйти из школы: его поджидала за углом кучка однокашников. Во время перемен ему приходилось скрываться на другом этаже; если он оставался, ему устраивали темную. Почему? Зачем? Это могло продолжаться месяц, или полгода, или год. Потом преследования прекратились бы сами собой. Но никакие жалобы не могли помочь. Силин и сам не осмелился бы наябедничать: он знал, и каждый очень хорошо это знал, что тогда ему обеспечена всеобщая ненависть на веки вечные.

В тот день, в среду, после немецкого языка, когда Силин, не дожидаясь звонка, бросился к двери, чтобы до следующего урока скрыться в неизвестном направлении, он увидел на своем пути радостную улыбку и ласковый взгляд Максима. Наш выдающийся вождь опередил его и уже шел из коридора ему навстречу. Силин встал, как вкопанный. Он замер на месте, бедный кролик, завороженный могучим удавом.

Подобная ситуация, как обычно, возбудила кровожадность в наших злых сердцах. Мы начали сходиться к Силину со всех сторон, без лишней торопливости и пока что без шума. Максим сделал нам знак, чтобы мы до поры не трогали беднягу.

— На колени! — торжественно провозгласил Максим, указуя для убедительности на пол. Он, видимо, побывал когда-то в театре и позаимствовал вдохновенные жесты у какого-нибудь плохонького трагика.

— Пусти меня, — жалобно проскулил Силин. — Пусти! пусти!.. — Он попытался проскочить в дверь, но Максим схватил его и оттолкнул обратно, не без труда, так как был не намного сильнее Силина и подавлял последнего исключительно своим авторитетом.

— На колени, несчастный! — повторил Максим и для устрашения добавил еще несколько непечатных слов. Он не ограничился на этот раз жестами, он приблизился и воздействовал на непокорного не только словом, но и делом. Силин ко всеобщей радости грохнулся на пол.

Вероятно, произошла бы преотвратительная сцена, если бы мы не услышали голос Якуты:

— Перестаньте! Максим, перестань! Зачем тебе это надо? Возьми, если хочешь, побей меня. Я, по крайней мере, сопротивляться буду. Перестань — неужели тебе не противно? — Он остановился недалеко от Силина, однако не вошел наш круг.

— Побить тебя? — нахмурился Максим. Он уже не играл никакую роль, он разозлился всерьез. — А мы и его, и тебя. А? Как это тебе? По вкусу?

Якута заметно побледнел, он натянулся как струна. Он был один против всех.

— Нет, — упрямо сказал он, напряженно глядя в глаза Максиму. — Его — нет. Не дам его трогать!

— Ишь, герой какой! Геро-ой!.. — прокричал Круглый от задних парт с насмешливым восхищением.

— Ты не дашь? — выскочил Фоня. — Это ты-то не дашь? — рассмеялся он.

— Скажи ему, пусть встанет и убирается куда-нибудь. — Якута разговаривал только с Максимом, больше ни с кем. И смотрел ему прямо в глаза.

Максим заметил, что несколько преданных друзей его уже приближаются к Якуте. Он отвернулся и небрежно махнул рукой.

— Не надо, ребята, — устало, нараспев протянул он. — Не обязательно здесь это. Мы и подождать умеем. — Он ушел, не оборачиваясь.

Силин скрылся в суматохе, а Якута сел за свою парту, вдруг покраснев и не поднимая от волнения глаз.

С ним ничего не случилось, ни в тот день, ни в последующие...

После седьмого класса многие перестали учиться. Якута перешел в восьмой класс. Тогда шла война, мы все знали друг о друге, у кого брат на фронте, у кого убили отца. Но Якута не любил распространяться о своих делах. Может быть, он тоже пропускал несколько дней, болел или не хотел оставить мать одну. Может быть, он приходил особенно тихий, убитый горем. Не знаю. Не помню. Как-то мало попадался он мне на глаза. И, кроме того, я хорошо запомнил первую встречу с ним. Странное дело, он не струсил, не сподличал, но за то, что мы тогда напали на него, у меня осталось пренебрежение к нему, какое-то презрительное неприятие. Это было моим первым ощущением, и оно сгладилось лишь через много лет, когда я повзрослел и узнал, что люди с годами меняются совершенно, бесповоротно и что взрослые, они редко напоминают по внешним повадкам, да и по духовным качествам, того Дюка, Рыжего или Максима, с которыми я вместе потихоньку курил в школьной уборной десять-двенадцать лет назад.

...В сорок шестом году мы закончили школу, отпраздновали получение аттестатов. Большинство направились в институты. Кажется, все желающие поступили. Я встречал Якуту еще несколько раз, в троллейбусе или на улице. Мы здоровались, даже, по-моему, весело приветствовали друг друга, но почти ни о чем не разговаривали.

Последний раз я видел Якуту, когда мы были, кажется, курсе на третьем-четвертом. И с тех пор я ничего не слышал о нем. Да, честно говоря, и забыл, что есть на свете такой человек — Виктор Якута.

Он мало изменился. Мало — по сравнению с другими; но, конечно, в нем ничего не осталось от школьника, который запомнился мне.

Он равнодушно посмотрел на меня и перевел взгляд на костер, разложенный на берегу самодеятельными туристами.

— Здравствуй, — ответил он, не меняя позы. Его губы сомкнулись. На лице застыло безразличие: он не хотел, чтобы я нарушил его уединение. И я почувствовал, как повеяло холодом от ледяной стены между нами, которую ничто не растопит.

Я отвернулся и тоже задрал ногу на выступ борта, облокотился на колено. Мне было немного обидно. Я хотел сразу же уйти, но подумал, что могу стоять на пароходе, где хочу. И уйду, когда захочу.

— Что нового у тебя? — задал Якута стереотипный вопрос, не глядя в мою сторону.

Я пробурчал в ответ что-то нечленораздельное. Обида прошла. Мы молча стояли рядом, и человек этот вдруг сделался мне совсем неинтересным. Тень раздражения промелькнула в моем сознании: «Какого дьявола он лезет с вопросами и мешает мне!»

Я смотрел прямо перед собой, за борт, на реку. Поросшие лесом берега проплывали мимо, поворачиваясь от нас. За нашим пароходом бежал клин взбудораженной воды. Взаправдашние чайки кувыркались, добывая на завтрак рыбешку. И солнце поднялось достаточно, начинало помаленьку греть. День обещал быть жарким.

Я встал на обе ноги. Потянулся. До чего же сладко жить на этом свете! Пожалуй, можно закурить еще одну папиросу. Можно?

Я закурил. Лениво и с наслаждением проводил глазами уплывающий дым. В последний раз осмотрелся с этого места.

«Ну, надо уходить».

Из-за поворота показалась пристань, маленькие еще фигурки людей на берегу, дальше над рекой желтый уступ горы.

Машина громко и решительно взревела, пароход наш затрясся мелкой дрожью, как добрый и необычный конь, и по прямой устремился к близкой стоянке.

— Послушай, Мишка, — раздался рядом со мною голос Якуты. Он хитро усмехнулся и махнул рукой: пропадать, мол, так с музыкой. — Дай-ка я тоже закурю.

В просьбе закурить настоящие курильщики не отказывают обычно никому, будь то чужой или вовсе враг. Я протянул Якуте пачку «Беломора». Дал ему огоньку. Он кивнул в знак благодарности и неумело затянулся.

— Хочешь выпить? — неожиданно спросил он. Его лицо переменилось, глаза больше не смотрели на меня, как на пустое место.

— Выпить? — сказал я. — Вина?

— Нет, водки, — серьезно сказал Якута. — Столичной. Понимаешь, таскаю ее все время с собой. На всякий случай. Все время одна и та же бутылка. Пора переменить бутылку!— закончил он. Я понял, что юмор в различных проявлениях знаком ему так же, как и всем прочим смертным.

Пароход в это время боком присоседивался к пристани.

— Ну, решили? — спросил Якута. — Я сейчас приду. Займи пока место.

Я медлил с ответом. Если я соглашусь, мне придется пить натощак. Я сказал Якуте.

Он обрадовался.

— Пустяки! Сейчас всё — как это говорится?.. — обделается в наилучшем виде. У меня полный ассортимент. Размочим событие. Хоть по одной. Решили?

Он сбросил закостенелую неподвижность. Суетливый человек передо мной, предупредительный, добродушный, гладил меня по плечу, брал меня за локоть.

Я не видел ни высокомерия, ни снисходительной гримасы, могущей унизить меня. «А, черт с тобой! — решил я.— Мы не гордые».

«Забудем старые обиды», — весело подумал я.

Якута побежал вниз за своими вещами, и я услышал дробный стук ступенек.

— У меня уже занято хорошее место, — крикнул я вдогонку. Но он все равно побежал.

Он появился через минуту, неся большой туристский рюкзак, наполовину пустой. Мы сели на корме, и Якута принялся оборудовать стол для нашей утренней вечеринки.

— Сейчас подзаправимся, — сказал он, расстилая на лавке газету.

На нем были коричневые летние туфли и довольно приличный темно-серый костюм; но чувствовалось, что костюм этот считается расходным и что его пускают в дело, когда предполагается не идеально чистая поездка. Галстука не было. Вырез пиджака открывал белую рубашку, застегнутую до самого верха. На манжетах я увидел оранжевые точки и, судя по себе, решил, что это неспроста; где-нибудь в кармане пиджака должен лежать докучливый ошейник, цвет которого соответствует странному цвету запонок.

Первым делом Якута достал бутылку водки. Затем извлек обойму пластмассовых стаканчиков, начатую буханку белого хлеба, баночку красной икры, масло в майонезной банке, огурцы, помидоры, сыр, нарезанный, видимо в магазине, тонкими ломтиками, немного копченой колбасы, несколько сваренных в мундире картофелин, черный хлеб и две коробки консервированных крабов. Стол наш буквально ломился от яств.

— Остальное подождет, — сказал Якута, убирая рюкзак и высматривая местечко для жигулевского пива. — Вот сюда, сердешная. Крабов мы поставим друг на друга, и все в порядке. Жаль, огурчиков малосольных нет. — Он стукнул пальцем по бутылке с водкой. — Наконец-то, пригодилась. Пиво у меня не залеживается. А эта бесстыжая... Ну, прямо надоела мне!

Достал и я свои скромные бутерброды и бутылку лимонада, которую купил вчера в деревенском сельпо, чтобы не есть всухомятку.

— Что, в Москве появились помидоры? — спросил я и проглотил набежавшую слюну.

Якута взял обыкновенный складной нож. Ловко всадил его в коробку с крабами и, отрезав верхнюю крышку, открыл консервы. Он снял белую бумажку, под ней засверкало красное аппетитное мясо.

— За что выпьем? — Якута поднял синий стаканчик, как будто собирался посмотреть на свет находящуюся в нем влагу. — За встречу?

— Ну, давай за встречу, — согласился я.

Из нижней каюты повылезли пассажиры. Они выходили, оглядывали все четыре стороны, да так и оставались наверху. Теплый, свежий воздух, красивые берега, чайки — чего еще можно желать?

Все там же сидела давешняя женщина с дочерью. Они мужественно не покинули своего места, теперь они могли спокойно поесть. Дочь оказалась красавицей. Ей было лет шестнадцать-семнадцать; она больше не куталась в плащ. Размашистые брови, неторопливый взгляд, устремленный вдаль, тонкая нежная шея. Она сидела на лавке прямо, не опираясь, казалось, все видела, но не смотрела ни на кого в отдельности; она старательно откусывала от бутерброда. В ее облике было что-то порывистое и подлинно прекрасное.

И все на корме принялись за еду. Все жевали. Вели они себя отвратительно. Дебелые матроны небрежно, через плечо, выкидывали в воду всякие огрызки. По реке поплыли колбасные шкурки и кожура от апельсинов.

— Ты откуда едешь? — спросил Якута.

— Из Велегожа. Из нашего дома отдыха. А ты?

— Я случайно попал сюда.

Он махнул рукой.

— Впрочем, я не в первый раз здесь... путешествую. Давай-ка еще по одной?

Я не стал возражать.

— Понимаешь, иногда так надоест в этой Москве... Шум, толкотня. Автобусы. У тебя этого не бывает?

«Чудак», — подумал я.

— Я в субботу прямо после работы иду на вокзал и — в Алексин. Через Тулу. Ночую в гостинице и уезжаю первым пароходом.

— Помогает? — сочувственно спросил я.

— Жена ворчит. — Он рассмеялся.

Я представил себе его жену. Мда-а!..

— Ты, помнится, конструктор? — спросил он.

— Да.

Он прищелкнул языком.

— Вот так-то, — задумчиво произнес он. — У тебя есть воображение?

Я пожал плечами.

Экий, право, чудак. Да кажется, с самомнением.

— Налить тебе еще пива? — Якута взял со стола пачку и вытряхнул папиросу. Улыбнулся глазами. — Всем людям от природы свойственно любопытство. Одним — в большей мере, другим — в меньшей. Но каждый человек страдает этим недугом. Замечательное качество! Представь, люди не обладали бы им. Тогда не было бы этого парохода, этих деревушек, этой водки. Не было бы человека. Безусловно, субъекты, которым все нужно знать, которым до всего нужно докопаться, мало приятны. Тем более, что многие из них бесполезны и создают лишь беспорядок. Однако, из тысячи таких сверхлюбопытных особей один оказывается Ньютоном. А один из другой тысячи — Коперником. Или Менделеевым, Эйнштейном, Бруно, Лобачевским, Галуа. Смотри, сколько! И все это те, что любили копаться, копаться, казалось бы, в ненужных, неинтересных вещах. Понимаешь, что значит любопытство? Сейчас и раньше, и всегда это один из главнейших двигателей, толкателей развивающегося Человека. Чтобы это понять, не обязательно быть глубоким умом. Чепуха! разве может быть чрезмерное любопытство? Ну, что? Может?

Я остановил его руку с бутылкой и убрал свой стакан.

— Не надо больше. До Серпухова далеко. Не раз до Серпухова захотим пить. Надо поставить ее куда-нибудь в прохладное место, пригодится.

— Да, пригодится, — повторил Якута.

Пришла на корму бабка в низко надвинутом на лоб платке. Она уселась и поставила возле ног корзину, укрытую серой мешковиной. Отогнула край, достала яблоко, откусила, осматривая пассажиров молодыми, внимательными глазами.

— Почем яблоки, тетя?

Пассажиры двинулись к корзине.

— Рубль, милок, рубль, — жевала не спеша бабка.

— Десяток?

— Нет, милок, штучка...

— Ну, тетя, ты даешь!

— ...Штучка, милок. Ишь, чего захотел — десяток! Ты пойди их вырасти. Яблоки ранние, сладкие. Одни сплошные витамины.

Яблоки были маленькие, червивые, не заслуживающие интереса. Пассажиры повернули обратно, разошлись по местам.

— Отсчитайте мне один десяток. Только хороших, ладно? — Якута передал бабке десять рублей, подставил сложенные вместе руки.

Бабка взяла деньги, спрятала их куда-то под юбку.

— У меня все, милок, хорошие. Все одинаковые. Плохих нету... Вот он, мой товар, весь налицо. Яблоки-то — сплошные витамины. Ранние. Оно с виду невзрачное вроде, а внутри сладкое... Сладкое внутри.

— Ну, все-таки по рублю штучка надо бы выбирать дать, — сказал Якута, подделываясь под бабкин простонародный разговор. — Мне бы вот это смените. Смотрите-ка, совсем яблоко никчемное. И вот это тоже.

— Ну, так я тебе все и отдам! А другим-то что? — возмутилась бабка.

— Ну, нельзя же за десять рублей такую дрянь продавать. Выбросить их теперь, что ли?

— А было бы не покупать, — возразила бабка и тут же всполошилась, затараторила: — Я тебе продала... Сам смотрел, что покупал... Яблоки хорошие... На! на! — она выхватила у Якуты плохое яблоко, кинула в корзину. Достала другое, точно такое же, и сунула ему в руку.

— Ах, тетка. Да ведь ты спекулянтка.

— А-а, а-а... Во-он оно как заговорил. Во-он оно!..— завыла бабка, но вдруг сникла, подхватила свою корзину и исчезла.

— На, угощайся, — сказал мне Якута, высвобождая руки. — Ну и люди. Черт-те что!..

— Ты не умеешь обращаться с такими торговками, — сказал я. — Нужно сначала купить, взять. А деньги отдавать в последнюю очередь. А так, она твои деньги спрятала, и после этого ей плевать на тебя: она их из рук не выпустит.

— Чудак. — Это Якута мне сказал. — Я предпочитаю быть обманутым. Зачем мне обманывать других? Меня совесть замучает... А они — это уж их дело.

«Ненормальный», — усмехнулся я и промолчал.

Вряд ли я принимал его всерьез. Но, в общем-то, мне было не скучно, и я не жалел, что встретился с ним. Провести несколько часов в одиночестве — это не очень-то... Впрочем, мой однокашник-чудак, кажется, без сомнения пускался путешествовать в одиночку на целые сутки. И даже не умел скрыть досаду, когда уединение его нарушалось присутствием знакомого.

— Нельзя, чтобы водка выдыхалась, — сказал я, поднимая наполненный стаканчик.

Мы молча чокнулись и выпили. Якута выполнял ритуал. Я пригляделся к нему. Сначала он выдыхал ртом воздух из легких и нюхал черную корочку. Выпивал залпом водку и выдыхал из себя остатки воздуха. Затем энергично вдыхал, непременно носом и через черную корку, и засовывал корку в рот. После этого он ее разжевывал и съедал, начинал нормально дышать. И возвращался к обычной жизни.

— Ты где работаешь? — спросил я.

— В педагогическом институте.

— Ты ведь там и учился.

— Да. Там и остался. В аспирантуре.

— Кандидатскую пишешь?

— Да.

— Какая тема?

Он поморщился.

— Даже скучно называть. Тема столь же необходимая и полезная, как, скажем, полезна диссертация об архитектуре казахских хижин пятнадцатого века. Нелюбимый я. У меня там небольшая история, даже две истории... Я, конечно, хотел разработать что-нибудь стоящее, — скучным голосом сказал он, — что-нибудь такое, чтобы... Но мой шеф... В общем, ты понимаешь, как все это делается?

Я не захотел переспрашивать.

— Сперва меня хорошо встретили, — продолжал Якута.— Грех жаловаться. Но теперь, конечно, не то, что раньше. Оплошали они, ошиблись в человеке. Не того приняли. Выжить-то они меня выживут, но трудно это. Теперь раскаиваются, простить себе, наверное, не могут: «Змею пригрели...» Там есть и неплохие люди, ничего. Всякие есть. Но я один — факт... В зависимости я от них, вот что плохо! Мальчик на побегушках!!

Он не повысил голоса, но необычные горечь и сила прозвучали в его словах. Он помолчал.

— Уехал бы я к чертовой бабушке, — сказал он, — бросил эту глупую грызню. Тихо преподавал бы в школе, работал бы в полное свое удовольствие. Вот только жена... — задумчиво произнес он, и тут же перебил себя, переменил тон: — Видишь ли, люблю я во всякие мелочи вникать. Причем, в такие именно, которые меня не касаются. Вредно это для здоровья. Ты этим не занимайся. Не занимаешься, а? Не надо... Кроме того, у меня имеется собственная голова на плечах и свое мнение. А опекунчики мои милые хотят так. Попросил меня, скажем, кто-нибудь дом мой обрисовать, а я чтобы сам — ни с места. К ним за помощью, за одобрением чтобы бежал. (Им так спокойней, и неожиданностей никаких не будет.) А они мне говорят, например: пиши, говорят, что дом твой гранитный. А я тут же, с места не сходя, и пишу: гра-нит-ный. А дом-то мой деревянный. Вот как!

— А ты способный? — спросил я.

— Не знаю. Так ведь нельзя сказать. Судить нужно по делам, а каких я к черту дел наделаю, если мой шеф, дурак лысый, повесил мне на шею такую тему, что, как говорит Шолом-Алейхем, врагам своим не пожелаешь!

Он опять закурил и с непонятной мне последовательностью заговорил о другом.

— Ты Кедрина знаешь? — спросил он. И нетерпеливо добавил:— Кедрин, поэт. Поэма «Зодчие», это обычно все знают.

— Ах, «Зодчие», — сказал я. — Ну, конечно. Так это Кедрин?

— А еще ты чего-нибудь читал?

— Откуда? Я однажды слушал Аксенова, он, между прочим, прочел эту поэму. Вот и все... Неплохо. Стоящая вещь.

— Не неплохо, а гениально, — серьезно возразил Якута. — Я это говорю не в порыве восторга. Он, действительно, очень большой художник. Его мало знают. Почему-то его сейчас не издают. Но через десять лет, через двадцать он займет свое место. Поэтический дар его равен есенинскому, и он думающий, он мыслящий к тому же поэт. Вот увидите, все вы: рано или поздно имя Дмитрия Кедрина будет повторяться наравне с Лермонтовым, и во всяком случае перед Есениным. Лучше — рано; но вот у него, к сожалению, получилось поздно. Это часто бывает. Обидно, но ничего не поделаешь... У него есть «Рембрандт», драма в стихах. Не читал? Нет, конечно?.. Это большая поэзия, и очень человечная поэзия. И, вместе с тем, что не так часто, большая драматургия. А «Конь», «Приданое», «Варвар»...

— Что с ним? Он жив? — спросил я, заинтересованный столь пышным восхвалением.

— Нет, газетная работа его доконала. Его убили в сорок пятом году, после войны.

— Кто?

— Хулиганы, — сказал Якута, стукнув кулаком об перила.

Он сидел на лавке в пол-оборота и смотрел на чудесные окские картины, проплывающие мимо. Обрывистые разноцветные берега. Лес вдалеке. Лес, выбегающий на берег, к самой реке. Холмы. Или до самого горизонта равнинное поле с перелесками. Ленивые стада. Деревушки.

Между тем, становилось жарко. Ветер пропал, об утреннем холоде, по-моему, все и думать давно забыли. Люди старались спрятаться в тень, а кто остался на солнце, надевали летние шляпы, или мастерили их из газеты. Если имелась чистая, немятая газета. Несмотря на речные воды, воздух накалялся и делался знойным и удушливым.

А в бутылке нашей содержалось еще приличное количество водки. Раза на два определенно. Положение было катастрофическое. Но я был уверен в нашем мужестве, и я не ошибся. Мы не дали погибнуть драгоценной влаге.

Я поймал на себе пристальный, все понимающий взгляд Якуты. Мне сделалось неловко: один миг мне казалось, что проницательность этого человека безгранична, что он ворошит мое «я» до самого нутра. Я хотел отвернуться, но подумал, что это стыдно. Наши глаза встретились. Якута опустил ресницы, легко улыбнулся и в следующую секунду посмотрел на меня рассеянно и невыразительно, во взгляде не было стальной несокрушимости. Наваждение рассеялось.

— Жаль, что я не пошел в технический вуз, — сказал Якута. — У вас, конструкторов, проще. Сконструировал машину— и сразу все видно. И никакой трепатней ты ее не приукрасишь. Она сама тебе аттестацию даст. Тут уж не обманешь, правильно? Тут хоть сто раз повтори слово Родина и даже на одной ноге при этом прыгай — все равно все видят, чего ты стоишь. Хорошая машина — хороший конструктор, плохая — плохой. Правильно? Чего смеешься?

— Смотри, — встрепенулся он. — Видишь?

Я увидел симпатичную деревеньку на берегу. Сады. Огороды. Березовая роща как на картине. Дома, утопающие в зелени.

— Чудесно! А? — Якута готов был перелететь через реку туда, в красивый, манящий рай. — Чудесное место!.. Вот где жить! Неспешно смотреть по сторонам, вверх. Работать. — Внезапно он сник, задумался. — Жена моя без толкучки этой столичной дня не проживет. Вот в чем беда, — вздохнул он.

— Ну, это понятно, — сказал я.— Женщина.

— Женщина, — повторил он и вдруг презрительно усмехнулся: — Скучает она. Ей, понимаешь, скучно, всегда скучно и тоскливо. Ей, видишь ли, нужны развлечения, особые развлечения.

— Детей рожать надо, — убежденно сказал я.

— Детей? — спросил Якута. И тут его глаза так хитро заблестели, словно он хотел разыграть меня, или просто одурачить. Он пожал плечами. — Детей рожать. Это работа идиотов. Если дочка — вырастет, встретит какого-нибудь негодяя, будет несчастной. Если мальчик — вырастет, заберут его в армию... Я не хочу быть производителем пушечного мяса.

— Ну, ты ерунду городишь, — перебил я его. — Пока твой сын вырастет, такие еще перемены произойдут. Может, и армии совсем не будет. За двадцать-то лет. Ого-го!..

— Весь ужас в том, что так, как ты, — заблуждаются все поголовно и раньше всегда заблуждались. Ты что же думаешь, ты один такой умный? А? Лет сто, и пятьсот лет назад сидели вот так же люди и рассуждали: «Ну, ничего, это последняя война. Теперь будут перемены, будет мир. Пусть наш сыночек растет. Может, через двадцать лет армию совсем упразднят, не нужна будет армия». Но проходило двадцать, и еще двадцать лет, а в мире ничего не изменялось. До сего дня не изменилось.

— Так ты, значит, против детей?

— Да.

— И тебе не хочется, чтобы у тебя был сын, который посмотрит на тебя своими умными глазенками?

Якута улыбнулся одним уголком рта и твердо ответил:

— Нет.

Он был из знакомых моих единственный, кто на практике применял выдуманную им самим теорию, не имея при этом никакой выгоды. Мой принцип: не мешать людям сходить с ума, кто как умеет. Но этот чудак, не находящий себе покоя, не умеющий отбросить ради собственного блага никчемные, пустяковые рассуждения, он вызывал у меня симпатию.

— Витька, ты ненормальный, — сказал я ему. — Ну, зачем ты выискиваешь себе осложнения? Сам, собственными руками наваливаешь на шею груз. То, о чем ты говоришь, об этом никто не думает. Об этом не стоит думать. К чему выкапывать всякую ерунду, если в жизни без того много неприятностей?

Самое удивительное, я еще не устал от него.

— Я считаю, — с чрезмерной, показалось мне, важностью объявил Виктор, — что человек должен обо всем думать.

— Пожалуйста, думай обо всем. Но не надо воспринимать сухую логику так... так серьезно. В конце концов, все живут, и будут всегда жить. Жизнь сильнее любых рассуждений и теорий.

— Ты так думаешь? — сказал он, внимательно глядя на меня. И с обычным своим странным переходом: — А у тебя есть жена?

— Да. И не одна.

— Как? — удивился он.

— Да нет. — Я рассмеялся. — Жена и сын. Можешь прийти, посмотреть.

— Не знаю. Впрочем, мы можем встретиться с тобой в любом месте. У тебя есть телефон? — Он достал записную книжку.

— Кажется, подъезжаем, — сказали рядом.

Сказочный град Серпухов засверкал далеко за полями и горами и скрылся из вида. Мы подходили к пристани.

Начался обычный ажиотаж с высадкой. Людьми овладела нездоровая страсть к быстроте, все худшие качества проступили наружу. Не щадили ни женщин, ни детей, ни стариков. Толпа рвалась к сходням и дальше, на дорогу, к остановке, к автобусу. Автобус был маленький и один-единственный. Он не способен был удовлетворить и половины пассажиров, испугался обилия желающих и быстро уехал. Тут же образовалась длинная очередь. Люди ждали, когда автобус отвезет в город, на вокзал, тех счастливцев, которым повезло, и вернется обратно за ними, которым повезет в будущем. Были здесь два дребезжащих такси, но они тоже скоро уехали, набитые до отказа, после того как угрюмые шоферы договорились о цене.

Мы с Виктором примостились в самом конце очереди и, наверное, простояли бы долго, если бы не сообразили, что нужно позабыть солидность, апатию и жару и бежать изо всех сил к грузовику, который остановился далеко впереди.

Мы вместе с другими залезли в кузов. Нас было одиннадцать человек. Грузовик подпрыгивал и мотался из стороны в сторону. Мы сидели на корточках, хватаясь за борта и друг за друга. Глаза нужно было держать зажмуренными: со дна поднималась угольная пыль, крупинки летели в воздухе, ударялись в лицо. Солнце пекло нещадно. Ветра не было. Теплый воздух, навстречу которому бежал грузовик, мало был полезен. На вокзале сложились по рублю, на четвертинку шоферу.

Мы с Виктором пошли в ресторан пить пиво. Мы почти не разговаривали. Ресторан был грязный. Головы наши гудели от хмеля и жары, нас мучила жажда.

Посмотрели расписание. Электричка недавно ушла, следующая шла через полчаса с небольшим.

Мы выпили еще по бутылке. Отправились на платформу с теневой стороны — искать ветерок и прохладу.

— Ты мне звони, — сказал Виктор. Я кивнул. — Только не тяни. Не люблю, когда меня забывают.

— Ты мне тоже звони, — сказал я. — Ты хороший парень. Я тебя познакомлю с женой. И с сыном. У меня сын — знаешь? — умница.

— Я обязательно позвоню. Я тебе хочу сказать одну вещь. Я до нее недавно додумался. Одиночество — понимаешь, какая это паршивая штука? Друзей сберегают с детства. Понимаешь? Потом, взрослым, им уже трудно... ну, в общем, трудно подружиться им. Тебе никогда не приходила в голову такая мысль?

— Это правильно. Прямо в точку... Именно с детства. Ты знаешь, это очень правильно.

— Да. Я тебе позвоню. Скоро. Я не буду тянуть.

— Друзей сберегают с детства, — повторил я. — А помнишь нашего химика? — Я рассмеялся.— Лысый бедняга. Он боялся нас больше водородной бомбы.

— Мерзавцы мы были в детстве. Жестокие мерзавцы.

— Да, — сказал я и быстро схватил его за руку. — Тише!

Мы прошли все здание до конца. За углом стояли двое, они целовались. Они были счастливы, и, когда их губы разомкнулись, они смотрели друг в друга влюбленными глазами. Они не видели нас.

Мы хотели осторожно уйти. Но в этот момент с другой стороны показался дурно одетый дядя. Он был пьян.

— Бис!.. — заорал дядя и громко расхохотался, в восторге от своей шутки. — Бис!..

Парочка всполошилась. Он обнял ее за талию, и они торопливо ушли.

— Профиль юности бессмертной промелькнул в окне трамвая, — сказал Виктор. — Ах, черт возьми! На висках у нас, как искры, седина блестит сверкая: наша молодость как выстрел прогремела замирая. Вот и станут старше дети, встретят жизнь, как мы когда-то. Но останется на свете остановка у Арбата, где, ни разу не померкнув, непрестанно оживая, профиль юности бессмертной промелькнет в окне трамвая!.. Это тоже Кедрин. Дмитрий Кедрин. Хорошо?

В электричке мы молчали, изнывая от духоты. Было такое ощущение, словно раскаленная коробка вагона хочет расплавиться и потечь жидким металлом. Распухшие языки отказывались шевелиться. Виктор смотрел в окно. Я пытался дремать. Но поминутно мы доставали платки и вытирали обильно выступившую испарину на шее и на лице.

Мы терпели два часа с лишним. Однажды я пошел покурить, но в тамбуре было не лучше. Я задыхался от дыма. Я бросил едва начатую папиросу и вернулся на место.

Город встретил нас пылью, раскиданным всюду мусором. Оглушил толпой опаздывающих людей, сумасшедшим транспортом, который дико сигналил и ехал прямо на нас. Вместо свежего воздуха свободных лесов и полей, я глотал широко раскрытым ртом скверную, ядовитую дрянь. У меня заболела голова.

— Нет, сейчас ничего, — сказал Виктор. — Вот когда я долго не живу в Москве, потом у меня первое время сильно болит голова. То ли от суеты, от которой отвыкаешь. То ли воздух не тот. Что с тобой? — спросил он, увидев, как я поморщился.

— Голова трещит.

— Да, да. Это пройдет. — Мы остановились у входа в метро. — Давай отойдем в тень, покурим. В последний раз, я ведь не курю.

Я увидел тихие, безлюдные берега, которые буквально только что окружали меня, были моей жизненной средой. Смотрел на деятельный муравейник, деловито шевелящийся перед нами. Виктор, наверное, думал о том же.

— Ну, как ты думаешь, — сказал он, — мог бы Белинский продумать хоть одну свою мысль от начала и до конца, если бы он жил сейчас, в наши дни? Так же логично, стройно, последовательно, с неспешной обстоятельностью, как он всегда это делал? С теми побочными ответвлениями и выводами, которые он шутя собирал в пути, шагая к завершению главной своей мысли основной дорогой?.. Ну, что? Мог бы?

Я пожал плечами.

Виктор улыбнулся одними глазами, и на лице его отобразилось уже знакомое мне выражение одержимости.

— Радио, кино. Ежедневная текучка. Телевизор вот еще появился. Ну, разве способен человек во всей этой беготне отыскать свободную минуту? А Белинскому нужны были часы. Недели!.. Не может быть в наших условиях Белинских... Время мудрецов миновало...

Последние слова он произнес спокойно, даже, казалось, скучая.

Меня, впрочем, мало все это занимало.

— Тебе в какую сторону? — спросил я.

— Мне на метро. А тебе?

— Я здесь пешком дойду. Я почти дома... Тут, рядом...

— К жене перебрался?

Мы постояли еще немного.

— Зайдешь, может, ко мне?

Он отрицательно покачал головой.

— Ну, ладно.

Виктор повесил рюкзак на плечо, пожал мне руку. Я хотел еще что-то сказать, но он посмотрел на меня холодно и безразлично. Он снова был чужой, недоступный, решительно отстраняя себя от посторонней близости.

Я ушел, не оглядываясь, моментально забыв о нем и думая только о доме и о тех делах, которые надвигались на меня.

Прошло несколько недель. Как-то вечером Виктор, о котором я, кажется, ни разу не вспомнил все это время, войдя в привычную, годами скрепленную колею, позвонил мне по телефону. Я был занят и отказался от встречи. Мы говорили две минуты о последних событиях (непременная тема: погода, арест Берии и новые станции метро), твердо пообещали друг другу звонить и не забывать обещания. Засим распрощались.

У меня было мало свободного времени. Все оно поглощалось работой, домашними занятиями, редкими выходами к знакомым, еще более редкими посещениями театра и кино и, наконец, очень не часто мы всей семьей позволяли себе провести, ничего не делая, целый день вместе. Если бы сквозь завесу всех этих забот в мою голову прорвалась мысль о Викторе, я, наверное, позвонил бы ему. Но память о нем накрепко стерлась в моем сознании.

Однако, через некоторое время Виктор сам позвонил мне. Он говорил спокойно и весело. И голос его показался мне доброжелательным. Он не упрекал меня ни в чем, и не выказывал обиды, что вот, мол, его забыли и ему приходится вроде бы навязывать свое общество. Он, по-моему, не обратил ни малейшего внимания на подобные тонкости. И я снова почувствовал к нему симпатию. Всегда уважал таких людей.

Он сообщил, что у него весь вечер свободный и что, если я располагаю временем, мы могли бы встретиться. Я согласился. Напомнив ему нашу поездку на пароходе, я пригласил его в ресторан. Я сказал, что познакомлю его с моей женой, и предложил, чтобы он тоже пришел вдвоем. Он обрадовался, насчет жены ответил, не вдаваясь в подробности, что она занята.

Вечер получился неплохой. Но моей жене Виктор не очень понравился, оттолкнув ее своей утомительной способностью совершать внешне необъяснимые, резкие прыжки с одной темы на другую и наскучив ей внутренней потребностью все принимать всерьез. Она утверждала, что он позирует.

После этого вечера я уже больше не забывал его.

Мы начали часто встречаться. Разговаривали. Я рассказал ему свои дела, мысли. Он философствовал, иногда спокойно, иногда приходя в бешенство от бессильной злобы. Я понял, что в моей жизни у меня были кто угодно — знакомые, товарищи, собутыльники; но друзей, кажется, не было. Виктор держал себя со мной откровенно, иногда он, впуская меня в самые тайные закоулки, выворачивал свою душу до конца ― почти до конца. Мы оба были внимательны, терпеливы, необидчивы. Но стоило появиться постороннему, Виктор замыкался, становился неразговорчивым, высокомерным, он, как вспугнутая улитка, упрятывал себя в раковину, и никто не мог завоевать его расположения.

Он, видимо, был одинок: он любил поговорить, и много говорил, когда мы были наедине. Он много знал и читал, и замечал подробности, на которые я не обращал внимания. Он то казался мне большим и разносторонним, как великие люди ушедших веков, то мелочным и тоскливоубогим. Он был до беспредельности честный и мужественный; я уяснил себе это быстро и бесспорно, но в полную меру оценил позднее.

— У тебя родители еще живы? — спросил я у Виктора. Просто мне захотелось узнать о нем побольше, потому что я не запомнил, чтобы что-нибудь слышал в школьные годы о делах его от него или от других.

— Нет, — сухо ответил он. — Умерли.

— Погибли на войне? — не отставал я.

— Нет, в тридцать восьмом году.

— Болели?

Он посмотрел на меня своим проницательным, стальным взглядом.

— Их репрессировали, — со злостью сказал он. — Так это называется. — Он помолчал. — Отец был большевиком с четырнадцатого года.

— С кем ты жил все это время? — спросил я.

— С теткой.

— Ясно. Помнишь, как тебя принимали в комсомол? На закрытом собрании Татьяна Романовна внезапно заупрямилась и во что бы то ни стало хотела, чтобы мы проголосовали против. Обычно она не вмешивалась. Я тогда здорово удивился, не мог понять, в чем дело.

— Мне говорили, что ты с ней поспорил, нагрубил ей.

— Я делал это назло ей. Как-никак она была моим учителем, а я ее учеником. Элементарный дух противоречия.

— Все-таки меня приняли.

— Иначе не могло быть. Татьяна Романовна сама своим выступлением «против» заставила нас проголосовать «за»... В противном случае...

— Да, я знаю: меня не любили.

— Не то, чтобы не любили...

— Ладно. Неважно. Все мы не идеальные. Особенно в детстве.

Мы шли по бульвару, и мне было видно, как Виктор то выходит в тень, то снова попадает в свет фонаря.

— Что это у тебя за история в институте? — спросил я. — Ты говорил мне на пароходе.

Виктор поднял голову, отрываясь от мыслей. Мы продолжали идти.

— Да так, ерунда, — сказал он для вступления. — Мерзкая история. В прошлом году на каком-то собрании один наш студент кинул в своего знакомого бумажный шарик. Кидал он через несколько рядов, плохо прицелился, а может, рука сорвалась — но только шарик возьми и сверни в сторону. И попал тот шарик в портрет вождя на стене, даже не помню, в какого. Ну, в общем, долго ли, коротко ли, студента отчислили. А я взял да и возмутился, и влез в это дело. Вот, собственно, все.

— Ну, а дальше?

— А дальше ты сам можешь догадаться. А? Это нетрудно. Со мной пытались говорить по-хорошему — я не хотел слушать. Потом наоборот: я пытался разговаривать — со мной не хотели говорить. Я бегал, надоедал, писал заявления — меня ославили кляузником. Я вспоминал студента — мне совали под нос дела, навороченные одно на другое, так что о студенте некогда было вспомнить. Я кидал камешки моего возмущения — в меня летели бомбы мелочных придирок. По-моему, добавить нечего. Все ясно.

— А студент?

— Студента приняли в другой институт.

— Кошмар! — воскликнул я словечко, которое мы употребляли в детстве.

— Ты что, с луны свалился? — удивился он. И с ожесточением бросил окурок мимо урны, засунул руки в карманы. Некоторое время молчал. ― Знаешь, что мне сказали?

— Ну?

— Они сказали: «Пора уже найти свое место в жизни. Пора выяснить для себя, по какую сторону от баррикады вы хотите встать». А?! Если человек хороший, ― значит, так. Плохой ― значит, плохой. При чем же здесь я, Виктор Якута, и при чем здесь баррикада?

― Серьезный случай.

— Я человек, черт их всех побери, а не букашка!! Я должен ставить все под сомнение, и все разрешать для себя самостоятельно! Все так должны!..

Я подумал, что, возможно, за Виктором следят. Я представил себе шпиона, темную фигуру, которая крадется за нами, подсматривает из-за угла. Я так живо себе представил все, что на минуту потерял способность думать и запоминать связь своих мыслей, по спине моей побежали мурашки.

— Присядем, — сказал Виктор, указывая на скамейку.

— Зря ты влип в это дело. Зря!..

Мне очень хотелось что-нибудь придумать.

— Посмотри, — перебил меня Виктор. — Вон на ту стену огромного дома. И на ту... На ту тоже. Закурим, я тебе покажу незначительную, но интересную штуковину... Видишь, как эти стены глядят на нас своими горящими глазами-окнами? Сейчас поздний вечер, они начинают гаснуть. По одному, друг за другом, или через длительные промежутки, или по два, по три сразу. Смотри. Интересно?.. Это не все. Видишь огромную черную стену, на которой горит только одно окно? Маленький, светлый квадратик?.. Это одно-единственное, последнее окно. Оно будет гореть долго, но мы подождем с тобой до самого конца. Смотри, не отрываясь. Обрати внимание: когда оно погаснет, свет не просто пропадет, он как-то по-особенному мигнет и исчезнет, словно выпрыгнет из окна. И останется черный провал. Но это лишь первое время. Потом впечатление сгладится, и это окно ничем не будет выделяться среди других. Просто темная, неживая стена дома... Мы подождем с тобой...

В следующую нашу встречу я первым делом спросил, как дела у него, что слышно.

— Представь себе, все не так страшно, — сказал Виктор. — Они удивили меня своей мягкостью. Чудесные люди. У Достоевского выведен похожий. Это офицерский денщик, который разделял все человечество на две неравные половины: к одной он причислял себя и своего барина, а к другой «всю остальную сволочь». Типичный наш современный службист.

— Ну, а как все-таки дела? Как работа? — спросил я.

— Ну, что работа? Работу, наверное, скоро придется менять. Что ж, может быть, это к лучшему. Вряд ли я смог бы чего-либо достигнуть здесь. Я не продвинулся ни на шаг, и даже — вполне закономерный результат — скатываюсь все ниже и ниже по должностной лестнице.

Он откровенно и без малейшего сожаления говорил о своих неудачах. Я вспомнил двух моих друзей, Сову и Круглого, которые при встрече начинали хвалиться друг перед другом. Перебрав все возможные и невозможные средства убеждения, они переходили к цифрам. Круглый, например, говорил: «Я, знаешь, в прошлом месяце работнýл? Ого! Десять тысяч отхватил!..» Сове крыть нечем, тогда он прибегает к обходному маневру: «А Мишка машину продал за тридцать тысяч, — заявляет он, имея в виду меня. — Дачу построил, а машину продал: денег не хватило». — И ухмыляется, довольный, что утер нос противнику. При этом оба стоят в драных ботинках.

...В другой раз Виктор снова вспомнил свою жену.

— У нас в семье трагедия, — сказал он, невесело рассмеявшись. — Понимаешь, я не люблю ходить в кино. Не люблю бегать по знакомым, танцевать, вертеться. Я люблю посидеть в тишине и подумать. Трагедия, понимаешь?

— Обижаешь жену?

— Так получается. Я не хочу, мне самому больно... Она хорошая.

— До чего ж ты непутевый обормот! — воскликнул я, ударив его по плечу. — Из шоколадки яд можешь сделать, из царапины — рану.

— Судьба, брат, судьба... Никуда не уйдешь, — пошутил он, желая замять разговор.

— В чем смысл жизни, ответь мне, философ. — Я решил просветить его и нарочно начал издалека.

— Смысла жизни нет, — ответил он, как и следовало ожидать.

— Может, и нет, — согласился я. — Но у женщин он есть. Для женщины, даже самой умной, смысл жизни заключается в том, чтобы слышать постоянно, что она самая интересная, она самая симпатичная, она самая красивая. Понятно?

— Ты так думаешь? — спросил он.

— Вот именно. Не дури и не мучай хорошего человека. Уж этот-то пустяк ты в силах выполнить. Действуй! — Я был уверен, что осчастливил его.

Это была последняя наша встреча.

Перед тем, как нам разойтись, Виктор взял меня за локоть.

— Я хочу видеть человека справедливым, добрым и непременно мыслящим. — Он выразительно посмотрел на меня. — Стало быть, я оставляю за ним право сомневаться. Он не должен быть тупым исполнителем чужой воли. Понимаешь?.. Его поступки должны быть результатом его внутренних качеств. Отношение к действительности, отсортированное его чувствами. Понимаешь, а?

Мы попрощались, и он ушел от меня в темноту. Помню, я еще раз посмотрел ему вслед, на высокую фигуру, немного сутулую спину и голову, то опущенную на грудь под бременем мыслей, то гордо поднятую кверху.

Обычно это делалось так. Я постоянно виделся с Дюком, Максимом, Рыжим, Совой. Мы не порывали связь между собой и часто встречались то у одного, то у другого. Позднее знакомили наших жен. Иногда отмечали вместе праздники.

Дюк, предположим, встречал Петуха, который не принадлежал к нашей компании. Узнавал, как у него дела и что ему известно о других. Рассказывал это нам. А мы, если видели кого-нибудь, передавали все это дальше. Таким образом, мы всегда были в курсе дел почти всех наших однокашников.

Наступила зима. Побелели крыши домов, затянулись толстой коркой льда окна в автобусах и трамваях. Долгое время Виктор мне не звонил, я ничего не знал о нем.

Однажды на выходе из метро я столкнулся с Силиным. Мы отошли в сторону, он принялся рассказывать новости. Говорил долго и крикливо, размахивая руками. Спрашивал меня, но не давал отвечать, говорил сам. Потом стукнул себя ладонью по лбу и выпалил самое интересное событие, которое случайно вылетело из головы, а теперь вдруг припомнилось.

— Знаешь? Якута умер.

— Как умер? — не понял я. — Какой Якута?

— Ну, помнишь, учился с нами? Виктор Якута...

Меня словно бревном ударили по голове.

— Умер Якута?.. Послушай, ты не путаешь, парень? Не врешь?

Силин рассказывал что-то с чужих слов, жестикулировал. «Черт возьми, — думал я, — Витька!.. Умер...»

Нет Якуты. Черт возьми!..

И завтра, и в последующие дни снова и снова я возвращался к страшной мысли: «Его нет. Никогда не будет... Витьки нет!.. » Я постоянно помнил.

В дальнейшем из обрывков различных разговоров сложилась вся картина.

В воскресенье Виктор поехал за город покататься на лыжах. На нем был лыжный костюм, телогрейка, шапка, на ногах, разумеется, ботинки.

Был небольшой морозец.

Виктор отъехал от станции, спустился с горки, проехал по полю, поднялся на другую гору, скатился с нее. И оказался возле реки. Он пошел посередине, непроторенной, снежной дорогой, следуя за поворотами речного русла. На обрывистых берегах стояли голые тополя и пушистые сосны. Сквозь пелену на небе просвечивало солнце. Снег, сверкая, слепил глаза.

Виктор ехал недолго. За одним из поворотов он увидел, как двое мальчишек борются за жизнь. Один барахтался в ледяной воде, другой только что нырнул туда, под ним обломился лед, когда он хотел за руку вытащить товарища. Первый пронзительно кричал, закричал и второй. На их лицах, перекошенных от ужаса, запечатлелось выражение сосредоточенности. Оба глотали воду и держались из последних сил.

Виктор быстро подъехал, скинул лыжи. Подбежал к полынье. Он не думал ни о чем, кроме спасения ребят.

— Держитесь!.. Держитесь!.. — крикнул он им.

Лед у него под ногой сломался, и он провалился в черную воду. Второй парнишка сразу же уцепился за его руку, схватился мертвой хваткой; он больше не кричал. Первый в это время погружался, уходил вглубь.

— Не волнуйся... Все в порядке... Теперь все в порядке,— говорил Виктор бодрым голосом, стараясь успокоить второго, чтобы тот не мешал ему. — Ну, чего дрожишь?.. Ерунда, брат...

Виктор глотнул воды. Он весело улыбнулся; но мальчишка помирал от страха.

— Ты мне не мешай, — прохрипел Виктор. — Держись за плечо... Не мешай, надо его вытащить...

Он сделал рывок и, погрузившись с головой, поймал первого мальчишку за воротник. Второй тянулся вверх, давил на Виктора, вдавливая его вниз.

Виктор высунул голову, вдохнул воздух. Обе руки были заняты.

— Держись за плечо... Помогай мне, — крикнул он мальчишке. — Помогай... Все потонем... Ты тоже...

Это подействовало. Мальчишка вцепился еще сильнее, но руку освободил. Ледяная вода плескалась вокруг них и временами над ними, она была такая холодная, что лицо и руки не ощущали ее холода. Лишь внутри, под одеждой, спиной, грудью, ногами, Виктор мог еще чувствовать ее стальное прикосновение. Они дотащились до кромки льда.

Мальчишка сразу же захотел выбраться, он оперся об Виктора и, всхлипывая, полез на лед. Все погрузились под воду, так как Виктор не мог удержать такую тяжесть. У него даже не было сил обругать мальчишку. Он дошел до точки.

— Помогай! — задыхающимся голосом  выкрикнул он.

Он хотел отделаться сначала от первого, от того, который был без сознания, которого он с большим трудом удерживал за воротник коченеющей рукой.

Им чудом удалось вытолкнуть бесчувственное тело из воды туда, в жизнь, отпихнуть его подальше на лед.

Затем настала очередь второго мальчишки. Это было легче, но они несколько раз нырнули, прежде чем он оказался рядом со своим товарищем.

— Оттащи его немного, — сказал Виктор. Он сказал ему еще что-то, о чем-то попросил; но мальчишка со всех ног бросился в деревню.

Виктор погружался в воду, захлебывался. Высовывал голову на воздух, жадно дышал. Он чувствовал, как щеки покрываются коркой льда. Он попытался ухватиться за лед, подтянуться, вылезть. Не хватило сил. Руки застывали, пальцы теряли способность сгибаться.

Некоторое время его голова была видна над водой. Потом она исчезла и больше не показывалась. Видимо, он очень устал — намокшая одежда и тяжелые ботинки потянули его вниз, на дно.

Через полчаса из деревни прибежали люди с веревками, досками. Было поздно.

Мальчишку, который лежал на льду, наверное, спасли. Недалеко от этого места нашли лыжи, две палки и рукавицу, которую Виктор сдернул с руки вместе с палкой.

«Никогда не будет Витьки!.. Нет его!»

...Прошло несколько месяцев. Вечером, придя после работы домой, я услышал телефонный звонок. Я поднял трубку.

— Попросите, пожалуйста, Михаила... Михаила Гончарова. — Голос был незнакомый, женский.

— Да, — сказал я. — Это я.

— Здравствуйте. Это говорит Светлана...

— Здравствуйте, — вежливо ответил я, сделав недоумевающую гримасу.

— ...Жена Якуты, — продолжала женщина, — Виктора.

— Да, да... Я слушаю... Здравствуйте, Светлана...

— Я нашла ваш телефон в записной книжке Вити. Он часто говорил мне о вас... Извините, что я беспокою вас, я решила...

— Нет, что вы! Я очень... Я, правда, очень рад.

— ...что вы тоже хорошо относитесь... относились к Вите.

— Да, да.

— Правда?.. У меня к вам просьба. Если, конечно, у вас есть время.

— У меня есть, — заторопился я. — У меня сколько угодно времени.

—Я хочу попросить вас прийти к нам.

— К вам?

— Ну, да. К нам домой. Запишите, я продиктую вам адрес. Мы договоримся, когда вам удобнее... Вы разбираетесь в стихах?

В моей памяти мелькнуло, как Виктор не к месту спрашивал, есть ли у меня воображение. Теперь этот вопрос о стихах. Меня удивило — и в ней, и в нем — незаурядное соответствие странностей.

— В стихах? — повторил я. — Ну, я люблю Лермонтова, Есенина... Некрасова тоже люблю...

— Хорошо. Я вам все объясню. Мы поговорим, когда вы придете.

Через несколько дней, часов в шесть, я взбирался по лестнице на третий этаж одного из тех старинных домов, которых много осталось еще в Москве и которые, выходя на малолюдные переулки и улочки, придают им красивое своеобразие. В этих домах нет лифта и мусоропровода; но зато там имеется черный ход, и часто без особого труда можно увидеть дымоход, обнаружить то, что раньше было печкой или камином. Дома эти, как правило, имеют в пределе четыре этажа. Но по высоте они могут соперничать с современным шестиэтажным домом. Их двери зовут прикоснуться к себе, в шикарные вестибюли приятно и радостно войти. На лестничной площадке могут разместиться две-три квартиры, архитекторы прошлого не интересовались разрешением жилищной проблемы.

Мне пришлось позвонить дважды. Я стоял и пытался представить себе, какой окажется жена Виктора. Сухой, скучной, легкомысленной, вертушкой, толстой, высокой, остроумной? Я даже приблизительно не мог схватить ее образ. Дверь открыла молодая женщина, стройная, светловолосая, локоны ее спускались на плечи и слегка вились. На руках она держала младенца в белых байковых ползунках; он размахивал всеми четырьмя своими лапками сразу, выгибался дугой и лопотал что-то смешное. У нее был живой взгляд, она смущенно улыбнулась мне, придерживая ребенка, и пригласила войти. Она была красивая, симпатичная и — я не придумал иного — обаятельная.

— Мне нужна Светлана, — сказал я.

— Здравствуйте. Это я. Вы — Михаил? — Она закрыла дверь и повела меня по коридору. — Раздевайтесь здесь.

Она на минуту исчезла, я слышал, как она кого-то позвала. Доносился приглушенный стенами и расстоянием разговор. Затем она появилась, уже без ребенка.

— Пойдемте.

Мы вошли в комнату. Кроме нас, там никого не было.

— Здесь мы живем, — сказала Светлана. Она подвела меня к письменному столу у окна, усадила на стул. Сама села рядом, лицом ко мне, сложив руки на коленях и с интересом глядя на меня. — Видите ли, я решила, что в таком деле нужен мужчина, причем, человек, близко знавший Витю... знавший и любивший его; такой, который к нему бережно отнесется... Витя мне говорил о вас... часто довольно. Представьте, я вас таким и ожидала. Витя очень хорошо мне обрисовал, он вообще умел словами составить нужный образ... Видите ли, Миша. Можно я вас буду так называть? Это как-то более знакомо. А то уж очень серьезно. Да?.. Видите ли, Витя писал. Не понимаете?.. Был писателем, много работал, по-настоящему. Он писал стихи. Он это держал в строгой тайне, скрывал даже от меня. Но я-то, конечно, знала. Здесь, в столе, много разных бумаг. Это его стол... Сама я просто не могу взяться... не могу, одним словом. — Она поежилась. — Я собрала в этот ящик все, что было, кроме дневников и записных книжек. Все бумаги лежат в том порядке, в каком Витя их оставил... Есть еще одна причина, почему я не хочу сама разобрать, прочитать, отсортировать. Когда я беру любой из этих листков, я теряю способность трезво оценивать. Поэтому, если у вас есть время и желание...

Я осматривал комнату. «Двадцать четыре метра, — подумал я. — Вот живут люди». Посередине прямоугольный стол; стулья; книжные полки во всю стену; обои светло-зеленые, тахта, на ней и над ней светло-коричневыми разводами ковер. Большая фотография в черной рамке. Еще этот письменный стол, он старый, потертый, в чернильных пятнах, им часто пользовались. Оранжевый абажур. Неплохо. Напротив книг — древний, могучий буфет с длинным поперечным зеркалом. Потолки... О-ла-ла — вот это потолки! Лепота!.. Симпатичная детская кроватка. На стенах несколько старинных гравюр в простой, деревянной оправе… Зеленоватый, под тон обоям, пейзаж — осень, или, может быть, ранняя весна… Небольшой кусок картона. Просто картон. На нем в одну краску — женская головка с травинкой в зубах на манер кибриковской Ласочки; просто, сильно.

— Это один наш знакомый художник, — пояснила Светлана, заметив мое любопытство.

У меня на языке вертелся вопрос, он жег меня.

— Этот ребенок, — сказал я, показывая рукой на дверь. — Это ваш?

— Да.

— Мальчик?

Она кивнула.

«Вон оно что, — подумал я, пожевав губами. — Ясно. Витька, ты молодец». Он с блеском околпачил меня, тогда, на пароходе, когда мы оба были еще живы и могли поговорить друг с другом не только в моем воображении. Да, осталось одно воображение, то самое, о котором он спрашивал меня.

Я припомнил его неожиданно поражающий взгляд, манеру акать. Услышал голос: «У тебя есть воображение? А?»

Здесь жил Виктор. Он ходил здесь, думал, разговаривал, любил. Память о нем бережно сохраняли.

— Вы хотите, чтобы я все это прочел и сказал вам мое мнение? — спросил я.

— Да.

Я развел руками.

— Но я знаток в поэзии не из первых.

— Но вы хотите?

— Хотеть-то я хочу...

— Это главное. — Светлана поднялась и прикоснулась к моему плечу. — Я не буду вам мешать. Я уйду, сидите, сколько сможете выдержать. Можете уйти и прийти, когда захотите, в любой день. Дома всегда кто-нибудь есть, я скажу, вам откроют... Сидите, я ухожу.

— Мне нужно курить. — Я покрутил в воздухе рукой.

— Одну минуту.

Она открыла буфет и подала мне тяжелую раковину из красного стекла.

— Спасибо.

— Я ушла. Оставайтесь. Если что-нибудь, позовите меня, я в соседней комнате. — Дверь закрылась за ней.

Передо мной был выдвинутый наполовину ящик, кипы листов наполняли его. По краю стопы выглядывала то ученическая, синяя тетрадь, то общая тетрадь в плотной, коричневой обложке. С чего начать? Прежде всего, я закурил. Встал, прошел по комнате, чтобы размять ноги.

Сверху находилось несколько листов гладкой бумаги, написанных, видимо, подряд и единых по теме. Я нашел начало. В заглавии стояло: «М. Гончарову». Значит, последнее его стихотворение было обо мне и для меня. Дальше шли отдельные листки, в клеточку, вырванные из тетрадей; они были сложены пополам, или исписаны странным образом — на развороте сверху вниз. Как Виктор бросал их поверх всего, так они в ящике и лежали. Многие были датированы. Под стопкой разрозненных листков я увидел толстую тетрадь, на первой странице которой значилось: «Черновой чистовик». Она не была заполнена до конца. Дальше лежали тетради и тетрадочки, и снова листы. Здесь были предварительные заготовки и черновики стихотворений, включенных в «Черновой чистовик»; некоторые стихи в «Черновой чистовик» не входили.

Я вытащил всю стопу на стол и перевернул ее вверх ногами. Таким образом, наследие предстало передо мной в хронологическом порядке. Я сдвинул его к правому краю с тем, чтобы прочитанное класть налево и в пределе вернуть стопу в первоначальное состояние. С организационной частью я справился.

Я усердно задымил и принялся читать. Иногда попадались черновики с вложенными внутрь чистовыми дубликатами. Иногда стихотворение было озаглавлено, иногда заглавия не было. Иногда я с трудом складывал стихотворение из незачеркнутых слов на перемаранной странице. Передо мной вставал человек. Он был мне близок. Он думал о смерти и в тот же день писал рифмованный анекдот; о смерти здесь было много стихов, не меньше, чем о любви. Он заразил меня своей тоской, ущемил меня своей грустью, приподнял верой в светлое счастье. Здесь были стихи о любви к любимой и о любви к свободе, была непримиримая ненависть к подлости, и были стихи о том, что «друзей сберегают с детства». Шло время. Я читал. Я снял пиджак, ослабил галстук, чтобы ничто не отвлекало меня. Читал и читал, не отрываясь.

Сначала шли малоинтересные упражнения по детскому чистописанию. Я легко представил себе, как давно это было, потому что листочки были в косую линейку, отдельные начинали желтеть. Я осторожно переложил их налево, с уважением глядя на это давно прошедшее время. Там описывались белые снежинки, злой мальчик, который пожадничал поделиться яблоком и был за это наказан, бравый пионерский отряд с барабаном впереди. Была там и басня под названием «Воробей и Лисица» и пародия на «самоуверенно глупого» учителя. И содержание, и форма этих произведений раннего периода были далеки от глубины, своеобразия и прочих непременных достоинств настоящего поэтического мастера. В строке не соблюдался ритм, и строфа, как правило, ковыляла по сучкам да задоринкам, не умея ни начаться, ни окончиться по-человечески. Форма стиха еще долго была несовершенной.

Первой пробудилась мысль. Насколько я понял, Виктора очень рано начала занимать проблема жизни и смерти, в стихотворении «Зачем я живу?» он спрашивал:

Когда в сравнении с пространством бесконечным

Ничто становится Земля,

Когда сама она не вечна,

О боги! что такое я?

Это было по-детски, угловато, но это было уже что-то.

Некоторое время спустя положение резко изменилось. Я прочитал несколько подражательных, под Маяковского, но удачных опытов. Было и свое, собственное. Расширился кругозор, окрепла форма. Иногда вскользь, то там, то здесь, искрились интересные моменты. Более тонким сделалось отражение мысли, чувства в стихотворении.

Дальше пошло интересно. В отдельную тетрадь была переписана поэма, со вступлением, в двух частях.

Виктор уезжал из Москвы, куда-то далеко. Одно свое шуточное стихотворение он назвал «О голоде». Другое стихотворение называлось «Закат». В следующем стихотворении, написанном, по-видимому, по возвращении в Москву, меня остановили две строчки. По законченности, по слитности формы и содержания — равные им я встречал лишь у очень больших поэтов.

Установилась жизнь.

Опять надета маска.

Размеренно-голландское бытье...

Я дважды перечитал стихотворение. Оно потрясло меня. Это была музыка, и крик боли. Речь шла о все сокрушающем одиночестве, о тупом равнодушии, непонимании, о силе человеческого сердца, стремящегося к любви и добру.

Потом Виктор влюбился. На эту тему было написано много страниц, и целых тетрадей. Был и жар, и холод, и бездна тоски, и взлеты счастья.

Потом я пил чай со Светланой.

— Как вы думаете, это представляет интерес? — спросила она.

Я был в восторженном настроении.

— Я думаю, — сказал я, — нужно для начала отобрать два-три десятка самых сильных стихотворений. Одну поэму, ту, без названия. И отнести это куда-нибудь.

— Куда? В журнал?

— Можно и в журнал. А может, лучше к какому-нибудь большому писателю? К поэту, разумеется...

— Это, наверное, неудобно.

— Пустяки!.. Пустяки, удобно. Я это беру на себя.

— А к кому?

— Ну, вот хотя бы... к Твардовскому.

Потом, после одиннадцати, я ходил к телефону, предупредил жену, что задерживаюсь. И опять читал, читал.

Я ушел за полночь. На студеных улицах было безлюдно, снег, который шел целый день, перестал. Мороз леденил щеки, пощипывал за нос. Скупые фонарные блики легли на стены домов. Я шагал, как одержимый, погрузившись в себя, и вдруг увидел, что дома словно бы подняли воротники и ссутулились, хмуро упрятываясь от мороза.

У меня был друг Виктор, чуткий и уязвимый человек. Он хотел счастья, для себя и для всех. Но нетерпимые люди отравили ему жизнь, они не дали ему развернуться, расправить плечи.

— К человеку нужно относиться бережно. Каждый человек — к каждому человеку. Бережно и внимательно. — Это его слова. Я не забыл его глаз, его серьезного, грустного лица.

Я понял, я это очень ясно ощутил: нетерпимость оправдана и полезна лишь применительно к себе самой. Нетерпимость к нетерпимости. Обязательно так, и только так.

И опять, и еще, и еще раз: «А Виктора нет».

И я вспомнил, как я впервые увидел его. Это было в шестом или в седьмом классе, первого сентября, в перемену между уроками. Дюк гонялся за Петухом и за своей бедной книгой, взывая к состраданию однокашников и из мести вышвыривая на пол содержимое чужих портфелей. Сова забавлялся чернильными пузырями, пачкая пол. А возле мусорного ящика мы играли в чеканочку. Гарри догонял меня, сравнивал счет. Круглый и Максим смотрели.

Вдруг в дверь просунулась рыжая голова и, перекрывая дикую какофонию в классе, отчаянно завопила:

— Полу-ундра!.. Бацилла идет!..

Вошла Татьяна Романовна. Мальчик, которого она пропустила впереди себя, окинул всех нас безразличным взглядом и, не найдя ничего интересного, преспокойно уставился в окно.

Татьяна Романовна показала новичку парту, которая отныне должна была стать его партой, и вышла. Новичок сел на место. Тут же несколько человек подошли к нему, начали заводить знакомство. Откуда, куда, как зовут — понятное дело.

В это время мы четверо, возле мусорного ящика, решили, что игру продолжать не стоит. Пропал интерес, да и звонок скоро. Максим повел нас к парте незнакомца.

— А послушай, — ласково спросил Максим. — А как тебя зовут?

— Витя, — просто ответил мальчик, с любопытством глядя на Максима и стараясь, видимо, понять, придуривается тот или на самом деле глупый.

— Витя, — нежно повторил Максим. — А послушай. А как твоя фамилия?

Виктор рассердился, но решил сохранить вежливость.

— Якута моя фамилия, — спокойно произнес он.

— Из Якутии. Якут, — радостно подхватил Фоня.

— Подожди! — оборвал его Максим. — Только бы похохотать тебе. Пустомеля ты и тюфяк!

— Хороший человек Витя, — поддержал я Максима. — Зачем человека обижать? Ни к чему это.

Виктор обвел глазами столпившихся возле него ребят и догадался, что затевается подвох. Но уйти ему было нельзя, знакомых тоже не было. Он продолжал сидеть спокойно, не пытаясь ни разжалобить, ни запугать. С минуту он, казалось, не замечал никого.

Но тут Максим повторил:

— Ни к чему это. Витя это. Свой парень. Якута его фамилия.— И нечаянно навалился на него всем корпусом. Сделал вид, что отталкивает всех, закричал: — Ну, куда лезете? — И опять свалился на Виктора.

Кольцо сомкнулось. Сзади всерьез нажали на Максима. Гибкие, злые тела копошились в тесноте, тяжело дышали. И кричали, не жалея глоток, — для интереса.

Виктор отбивался, как мог. Но возможности его, конечно, были сведены к нулю: он был один, нас — больше двадцати.

И среди столпотворения появилась Елена Васильевна.

— Что т-такое! — сказала она мужским голосом. — Вы не слышали звонка. Который прозвенел уже две минуты тому назад. В наказание вы будете. Весь сегодняшний урок. Сидеть. Не вынимая. Рук своих. Из-за спины. Максимов!!

Случайная жертва быстро спрятала руки. Тридцать пар рук как ветром сдуло с парт.

Елена Васильевна прошагала к Виктору, который успел привести себя в порядок.

— Что здесь произошло?

Виктор равнодушно посмотрел вбок, на ту часть класса, которая попадала в поле его зрения, и произнес небрежно:

— Нет, ничего.

И после этого без всякого интереса уставился на Елену Васильевну. Она отвернулась и, уходя к столу, сказала, не глядя в его сторону:

— Спрячь руки за спину. Как все.

Потом она раскрыла журнал, вписала туда фамилию новичка. Урок продолжался своим порядком.

В последующие дни Виктора оставили в покое. Привыкли к нему. Он был скромный, молчаливый, не любил шума и крикливых людей. Я помню его одиноко бредущим по коридору, он опустил голову, крепко задумался. Он как будто чем-то был неудовлетворен, постоянно хотел найти что-то.

А теперь вот нет Витьки. Нет его. Никогда его не будет.

Светлана позвонила и сказала, что печатается и скоро выйдет в свет книжка со стихами Виктора. Книга Виктора Якуты.

дальше >>

________________________________________________________

©  Роман Литван 1990―2007

Разрешена перепечатка текстов для некоммерческих целей

и с обязательной ссылкой на автора.

 

Рейтинг@Mail.ru Rambler's Top100